— Прости меня, — содрогался он от рыданий. — Я не могу больше, детка, я больше не могу.

И тут отца прорвало, и это был последний и самый жуткий удар в тот горестный день. Его рассказ сначала поразил меня до глубины души, потом ужаснул, а тошнило все сильнее, и пришлось выскочить наружу, в солнечный свет, где нескончаемый «Сент-Освальд» шагал по голубому горизонту, и солнце прожигало мне лоб, и опаленная трава пахла «Синнабаром», а глупые птицы все пели и пели, не умолкая.

2
Джентльмены и игроки - BlackPawn.png

Надо было раньше догадаться. Все дело в матери. Три месяца назад она снова начала писать ему, сначала туманно, потом все подробнее. Отец не рассказывал об этих письмах, но если восстановить события, то выходит, что появились они, когда мы познакомились с Леоном, а отец начал спиваться.

— Я не хотел говорить тебе, детка. Даже думать не хотел. Все казалось, если выкину это из головы, то оно, может, само уйдет. Оставит нас в покое.

— Ты это о чем?

— Прости меня.

— Ты о чем?

И тогда он все рассказал, всхлипывая, под пение этих идиотских птиц. Три месяца он скрывал это от меня, а теперь одним махом выложил все, и враз стали понятны и его ярость, и возобновившееся пьянство, и угрюмость, и необъяснимые, убийственные перепады настроения. Он говорил с трудом, все еще сжимая голову руками, словно она могла лопнуть от напряжения, и мне становилось все страшнее.

Жизнь оказалась благосклоннее к Шарон Страз, чем к остальным членам нашей семьи. Она вышла замуж совсем молодой, родила меня, когда ей не было и семнадцати, а в двадцать пять покинула нас навсегда. Как и отец, она любила клише, и наверняка письма ее были полны страдальческой болтологии на психологические темы вроде того, что «ей надо было разобраться в себе», что да, «виноваты оба», что она «эмоционально не вписывалась», и прочих доводов для оправдания своего бегства.

Но, по ее словам, она изменилась и наконец повзрослела. То есть получалось, что мы с отцом — игрушки, которые она переросла, вроде трехколесного велосипеда, когда-то любимого, а теперь просто смешного. Интересно, мама все еще брызгается «Синнабаром» или она переросла и это?

Так или иначе, она снова вышла замуж, за иностранного студента, с которым познакомилась в лондонском баре, и переехала к нему в Париж. Ксавье — замечательный человек, и нам бы он обязательно понравился. Она так хочет познакомить нас; он преподает английский, любит спорт и обожает детей.

Таким образом, она подобралась к следующему пункту: они с Ксавье очень стараются, но у них не выходит с ребенком. И хотя у Шарон не хватало смелости написать мне, она никогда не забывала своего Гномика, свою ненаглядную радость, и каждый божий день думала обо мне.

Наконец она уговорила Ксавье. У них в квартире столько места, что хватит на троих. Я — такой способный ребенок и запросто выучу французский; но главное, у меня снова будет семья, любящая семья, и деньги, чтобы купить все то, в чем мне столько лет отказывали.

Какой кошмар. Прошло четыре года, и за это время отчаянная тоска по матери превратилась в полное безразличие, и даже хуже. Мысль о том, чтобы снова увидеть ее — пойти на примирение, о котором она явно мечтала, — вызвала у меня какое-то тупое, тошнотворное замешательство. Шарон Страз представилась совсем в другом свете — она со своим дешевым блеском искушенности предлагает мне новую готовую жизнь-дешевку в обмен на годы моих страданий. Только вот мне этого уже не надо.

— Надо, детка, — говорил отец.

Его жестокость сменилась приторной жалостью к себе, не менее отвратительной. Меня не обманешь. Банальная сентиментальность уголовника, с татуировкой МАМА и ПАПА на окровавленных пальцах, негодование бандита по поводу увиденного в новостях педофила, слезы тирана над собачкой, погибшей под машиной.

— Надо, надо. Такая возможность, понимаешь? Не упусти. Я-то? Да я бы принял ее назад хоть завтра. Хоть сегодня.

— Ну а я нет. Мне и здесь хорошо.

— Ну конечно. Хорошо. Да тебе же предлагают такое…

— Какое?

— Ну, Париж, там, деньги. Нормальную жизнь.

— У меня и так есть жизнь.

— И деньги.

— Не нужны мне ее деньги. Нам хватает.

— Ну ладно.

— Я серьезно, папа. Не поддавайся ей. Я хочу остаться здесь. Не надо меня заставлять.

— Я же сказал — ладно.

— Обещаешь?

— Угу.

— Честно?

— Угу.

Но он отводил взгляд. Вечером, когда надо было выносить мусор, в помойном ведре оказалась куча корешков лотерейных билетов — штук двадцать, а то и больше: «Лото», и «Гарпун», и «Победитель получает все!» — сверкающие, будто елочные игрушки, среди спитой заварки и консервных банок.

3
Джентльмены и игроки - BlackPawn.png

Появление Шарон Страз стало главным ударом того лета. Из ее писем (которые отец раньше прятал, а теперь они лежали передо мной, все больше ужасая) было ясно, что у нее далеко идущие планы. В принципе, Ксавье согласился стать мне приемным отцом, Шарон навела справки в окрестных школах и даже связалась с нашей местной социальной службой, которая снабдила ее информацией о моей посещаемости, успеваемости и отношении к жизни. Что укрепило ее доводы, направленные против отца.

Впрочем, этого уже не нужно: после долгих лет борьбы Джон Страз наконец сдался. Он редко моется, не ходит никуда, кроме лавок с жареной рыбой и китайской едой навынос, тратит бoльшую часть наших денег на лотерейные билеты и спиртное, а за последние две недели еще больше погрузился в себя.

В другое время отцовская депрессия принесла бы мне счастье свободы. Неожиданно он разрешил поздно приходить и не спрашивает, где это я болтаюсь. Можно пойти в кино или в паб. Можно взять свои ключи (после того ужасного случая мне удалось сделать дубликат) и бродить по «Сент-Освальду» сколько угодно. Правда, теперь меня туда не очень тянет. Без друга почти все мои прежние радости померкли, и теперь мы гуляем втроем — я, Леон и Франческа.

Каждой влюбленной парочке нужен кто-то на побегушках. Тот, кто будет стоять на страже, не лишний третий, временный сопровождающий. Противно, конечно, однако во мне нуждаются, и мое израненное сердце успокаивает единственная мысль, что хоть раз, хоть ненадолго я могу пригодиться Леону.

У нас есть хижина (Леон называет ее «клуб») в лесу за сент-освальдскими игровыми полями. Мы построили ее вдали от дороги, из остатков заброшенного логова; уютное местечко в укромном уголке, с бревенчатыми стенами и крышей из толстых сосновых ветвей. Туда-то мы и ходим. Меня оставляют на страже — курить и зажимать уши, чтобы не слышать звуков, доносящихся изнутри.

Дома Леон ничем себя не выдает. Каждое утро я приезжаю к ним на велосипеде, миссис Митчелл собирает нам еду, и мы отправляемся в леса. Все выглядит вполне невинно — из-за моего присутствия, — и никто не догадывается о том, что происходит в эти томные часы под хвойным навесом, как звучит приглушенный смех, доносящийся из лачуги, какие взгляды я бросаю на них обоих, на его загорелую спину цвета ржи и мягкие блики света на его ягодицах в тени.

И так в удачные дни, а в неудачные они с Франческой, смеясь, ускользают в лес, оставляя меня глупо и беспомощно смотреть им вслед. Мы никогда не бываем по-настоящему втроем. Есть Леон-и-Франческа, фантастический гибрид с безумными переменами настроения, с дикой ненасытностью, поразительно жестокий, — и я, бессловесный, обожающий, вечно зависимый паж.

Франческа не слишком радуется мне. Она старше — лет, наверное, пятнадцати. Уже не девственница — из чего можно догадаться, что происходит в католических школах, — и без ума от Леона. Он играет на этом, ласково разговаривает и смешит ее. Но это лишь маска, ведь она ничего о нем не знает. Она не видела, как он забрасывал тапочки Пегги Джонсон на телеграфные провода, крал пластинки из магазина или швырял чернильные бомбы через школьную стену в чистую рубашку какого-нибудь «солнышка». Зато с нею он беседует о том, о чем никогда не говорил со мной: о музыке и Ницше, о любви к астрономии, а я невидимкой бреду сзади с корзиной для пикника и ненавижу обоих, но уйти не в силах.